Волков Леонид Петрович О проекте











Яндекс.Метрика


на сайте:

аудио            105
видео              32
документы      73
книги              91
панорамы       58
статьи        9006
фото           8052








Первый литературный портал:



Стихотворение
Наша песня

Стихотворение
Ты ласкового слова не сказал...






Разделы по теме

История Амурской области
































Первый амурский поэт
Очерк жизни и творчества Л. П. Волкова

28 сентября 2019 г.

   Дополнительно можно прочитать:
   Радиосериал "Амурские волны". Передача 33: Литературная жизнь Приамурья. Поэт Леонид Волков

   Читателям-дальневосточникам имя Леонида Волкова стало известно в последнее десятилетие XIX века. Со времени официального присоединения Амура к России прошло немногим более тридцати лет. Были ещё живы многие из тех, кому довелось принять участие в «амурском деле», – живые носители народной памяти о знаменитых «сплавах» по Амуру, организованных генерал-губернатором Н. Н. Муравьёвым, о появлении на левом берегу великой дальневосточной реки первых казачьих станиц, о нелёгких «трудах и днях» самых первых насельников края. О событиях той поры, одновременно героических и трагических.

   Историческая молодость края в составе России – причина позднего (в сравнении со «старыми», ранее освоенными областями Сибири) рождения местной печати, которая в своём развитии заметно отставала от общесибирского уровня. О книгоиздательском деле и говорить не приходится: в организации его делались лишь самые первые шаги. Имена местных авторов, пробующих себя в сфере литературного творчества, были наперечёт.

   Место Волкова в кругу пишущих определилось довольно скоро. Более или менее систематически его стихи стали появляться в печати, когда поэту было двадцать два – двадцать три года. Его имя привычно мелькало сначала на страницах владивостокской газеты «Дальний Восток», позднее – на страницах благовещенской «Амурской газеты». Печатался поэт и в некоторых сибирских газетах (например, в иркутском «Восточном обозрении»), реже – в периодических изданиях, выходивших за пределами Сибири. В двадцать девять лет он уже был автором двух сборников стихотворений. Лучшие стихотворения Волкова, проникнутые настроениями лирической грусти, очень искренние, подчас трогающие предельной обнажённостью чувства, выделялись на фоне заурядных любительских опытов в стихах, которые, благодаря снисходительности редакторов (вполне понятной и, наверное, простительной, если принять во внимание хроническую нехватку достойного литературного материала, отвечающего взыскательному читательскому вкусу), заполняли страницы тогда ещё немногих краевых газет.

   Когда-то Волкова называли «первым амурским поэтом». Определение это как бы срослось с именем, стало чем-то вроде звания или титула, причём слово «первый» вольно или невольно трансформировалось в оценку (первый – значит лучший), хотя первоначально ничего оценочного в себе не заключало. Со временем стихи Волкова забылись (в советское время они не переиздавались), а определение «первый амурский поэт», несмотря ни на что, удержалось в памяти. В романе Л. Антоновой «Заслон» читаем такое описание Благовещенска рубежа двух веков: «Новый же город рос себе да рос. К началу двадцатого столетия были в нём церкви и школы и был первый поэт (разрядка моя. – А. Л.), казачий офицер Леонид Волков…»

   Как видим, Волков отнесён здесь к достопримечательностям Благовещенска, словно без упоминания имени «первого амурского поэта» характеристика города на Амуре будет недостаточной, неполной. По утверждению автора романа, в те годы в Благовещенске модной была сочинённая Волковым песня, в которой были такие слова: «Перестаньте играть… В этой дикой стране непонятны такие мотивы…» Её «пели все, от мала до велика, не слишком задумываясь над значением слов».

   Если строго следовать фактам, право называться первым амурским поэтом (разумеется, в безоценочном смысле) принадлежало не Волкову, а Порфирию Масюкову (1843–1903) – уроженцу Забайкалья, ещё в 80-х годах переселившемуся на Амур. Масюков был намного старше Волкова (разница в возрасте – двадцать два года!), значительно раньше выступил со стихами в печати. Более или менее широкому кругу читателей-амурцев он тоже стал известен раньше (пусть не намного, но всё-таки раньше) своего младшего собрата по перу: его сборник стихотворений «Отголоски с верховьев Амура и Забайкалья» вышел в свет в Благовещенске в декабре 1894 года, когда успехи Волкова на литературном поприще были ещё скромными. До появления первого поэтического сборника Волкова («На Амуре», 1895) имя молодого автора мало кому было ведомо даже в Благовещенске.

   Впрочем, вопрос о том, кому надлежит именоваться «первым амурским поэтом», вряд ли можно считать имеющим принципиальное значение. Всерьёз он, кстати, сказать, никогда не ставился. Решение его «в пользу» Волкова, кажется, ни у кого не вызывало сомнений, ибо воспринималось как нечто само собой разумеющееся. И в этом, наверное, был резон: в глазах читателя, искушённого в поэзии, Волков имел большее право называться поэтом, нежели Масюков. Последний, при всех его очевидных преимуществах перед Волковым – в возрасте, знании жизни, слыл «самоучкой», и его стихи, если оценивать их с чисто литературной точки зрения, очень часто подтверждают эту репутацию. Волков более профессионален (хотя и у него чувствуется недостаток «школы»), его отличает более высокий уровень поэтической культуры (хотя это вовсе не значит, что его стихи безупречны со стороны художественной отделки). Разумеется, такого рода мерки до известной степени условны, и пользоваться ими нужно с достаточной осторожностью: сравнивая двух поэтов, нельзя возвышать одного за счёт другого. В данном случае – возвышать в глазах читателей Леонида Волкова путём вольного или невольного, умышленного или неумышленного принижения Порфирия Масюкова. Или, наоборот, желая воздать должное скромному автору «Отголосков с верховьев Амура и Забайкалья», умалять литературное значение написанного его младшим современником. Вряд ли это принесёт пользу литературному краеведению.

   Из сказанного следует, что определение «первый амурский поэт», и в наши дни нередко прилагаемое к Волкову, на письме предпочтительнее брать в кавычки. Делается это далеко не всегда. Цель кавычек – подчеркнуть условность этого традиционного, ставшего почти ходячим определения, предостеречь от чересчур буквального его толкования. Не будем забывать: перед нами – формула, которая только в том случае имеет право на существование, право быть приложенной к Волкову, если означает: первый по времени появления (с оговорками, сделанными выше). Но она теряет это право, если в неё пытаются вложить оценочный смысл или если, пользуясь ею, подразумевают некую высшую, почётную для поэта ступень литературной иерархии, некий класс или чин, установленный литературной «табелью о рангах». «Популярная» формула-стереотип, всплывающая даже не из недр памяти, а из её поверхностного слоя, едва только мы услышим имя Волкова, могла родиться лишь на почве плохого (или недостаточного) знания литературного прошлого Приамурья. «Ходячие» представления, мешающие увидеть это прошлое не в кривом зеркале когда-то и кем-то сотворённых мифов, а во всей его подлинности, исключительно живучи. С ними мы ещё не раз столкнёмся при освещении биографии и творчества Леонида Волкова.

   

   Леонид Петрович Волков родился 3 (15) мая 1870 года в Петербурге. Отец его был военным топографом, дослужился до чина полковника. Воспоминания детства оставили в душе будущего поэта тяжёлый след. На третьем году жизни он лишился матери; отец умер, когда мальчику было восемь лет. Воспитывался Волков на казённый счет в Гатчинском Николаевском Сиротском институте. Гатчина – город близ Петербурга (ныне – районный центр Ленинградской области, в 46 км от северной столицы), бывший когда-то резиденцией императора Павла I. В 80-х годах XIX столетия в Гатчинском дворце под усиленной охраной почти безвыездно проживал Александр III, которого очень напугала смерть отца, погибшего от рук народовольцев 1 марта 1881 года (недаром наследовавшего российский престол сына убитого императора Александра II называли «гатчинским узником»). Славился город не только знаменитым дворцом, построенным ещё в XVIII веке (в стиле раннего классицизма) архитектором Антонио Ринальди, но и не менее знаменитым парковым ансамблем с его искусственными озёрами и каналами, павильонами и мостами.

   Сиротский институт был основан здесь в 1827 году, в начале царствования Николая I, в честь которого и именовался Николаевским. В этом закрытом среднем учебном заведении, находившемся тогда под «августейшим» попечительством императрицы Марии Фёдоровны (в девичестве – датской принцессы Луизы Софии Фредерики Дагмары), больше всего, естественно, заботились о том, чтобы привить воспитанникам монархические взгляды, вырастить из них покорных и преданных слуг самодержавия. Впрочем, это не означало, что всем воспитанникам-сиротам, окончившим институт, была уготована одинаковая судьба: их дальнейшая жизнь далеко не всегда складывалась по «казённому» образцу. Не всех ждала чиновничья или военная карьера. Вступив в самостоятельную жизнь, иные из них отказывались идти привычной, проторённой их предшественниками стезёй. Кто-то предпочитал казённой службе частную, кто-то (случалось и такое!) пополнял ряды бунтарей и протестантов, найдя в себе силы подняться над сословными предрассудками, вырваться из плена благонамеренных понятий, привитых институтскими наставниками и преподавателями.

   Детство – самая горькая пора жизни Волкова. К этой поре, не согретой теплом материнской ласки, к больной для него теме сиротства, беззащитности перед лицом житейских невзгод и лишений, унизительной зависимости от щедрот благотворителей, не исключая самых высокопоставленных, поэт не раз возвращался в своих стихах, написанных многие годы спустя, когда его детство давным-давно отодвинулось в прошлое, отошло в область воспоминаний.
         Я не помню детства золотые годы,
         Радостей немного дали мне они.
         С малых лет лишённый ласки и свободы,
         Рос я, проклиная прожитые дни…
         Брошенный судьбою на чужие руки,
         Я не знал, что значит свой родимый кров.
         Пали мне на долю горести и муки
         Да куски и крохи от чужих пиров.

   «Куски и крохи от чужих пиров»… Поэт, по всей видимости, имел в виду не только «младенческие годы». С полным правом его слова о «кусках» и «крохах» можно отнести и к более поздней поре его жизни – к годам, проведённым в Сиротском институте. Как отмечалось в некрологе «Амурской газеты», Волков «сознавал недостатки своего образования и часто горевал об этом» (Амурская газета. 1900. № 31. 30 июля).

   В 1888 году, оставив Сиротский институт ещё до окончания курса, Волков приехал в Благовещенск, где был зачислен вольноопределяющимся в Амурский казачий полк. О чём думал восемнадцатилетний юноша, расставаясь (как оказалось, навсегда) с шумным Петербургом – городом своего детства, с красивыми, ухоженными гатчинскими парками, где многое хранило память о русской истории XVIII века? Какая мечта увлекла его на край России? Ответ находим в одном из поздних стихотворений поэта:
         Суровая Сибирь! Тебе я не родной,
         Провёл я не в тебе младенческие годы…
         В огромном городе мечталось мне порой
         Про прелесть дикую нетронутой природы;
         Дышалось тяжело мне в каменных стенах,
         И, милое дитя изнеженной столицы,
         Я грёзами бродил в запущенных лесах,
         Завидовал тому, что крылья есть у птицы…
         Сбылись мечты, увидел я Сибирь…

   Признаниям поэта нельзя не верить: именно такой на расстоянии в семь-восемь лет виделась ему его юношеская мечта. Правда, перед нами – и об этом не надо забывать – не дневниковая запись, претендующая в той или иной мере на документальную точность, фиксирующая, при всех необходимых оговорках, некую объективную данность. В стихотворении документальная точность не нужна, правильнее сказать, не обязательна. В нём факты биографии автора даются, так сказать, в поэтической версии, переосмыслены в романтическом ключе, но от этого не перестают быть фактами. В биографическом очерке, предпосланном посмертным «Сочинениям Л. П. Волкова», читаем следующее: «…предоставленный себе самому, мальчик находил удовлетворение в чтении книг институтской библиотеки. Чтение это было, конечно, беспорядочным, бессистемным, но оно принесло ту пользу, что он многому научился помимо классных занятий. Особенно он увлекался путешествиями, как всегда бывает в детском возрасте, и его стало тянуть в даль, в неизведанные страны». И далее: «Наконец, ему надоедает такое замкнутое житьё (ранее говорилось о его «угрюмости» и «нелюдимости». – А. Л.), и он начинает подумывать, как бы вырваться на свободу, удовлетворить своему желанию, поехать в даль, в необитаемые страны, где бы можно было на свободе предаться и работе и мечтам».

   Бесспорно одно: юному воспитаннику Сиротского института было душно в стенах казённого учебного заведения, пусть даже находившегося под «августейшим» попечительством, ему захотелось вырваться на свободу. В далёком, малообжитом краю, куда ещё не успел проникнуть раболепский, мертвящий дух чиновничьей России с её сословными перегородками, с её официальной «табелью о рангах», поэт мечтал, по-видимому, обрести духовную свободу. (Вспомним, какое впечатление вынес двумя годами позже А. П. Чехов, побывавший в Приамурье по пути на Сахалин: «Последний ссыльный дышит на Амуре легче, чем самый первый генерал в России».)

   В конце XIX века Амур уже не был загадочным краем. Ещё в 1860-х годах его «открыли» для читающей России книги С. В. Максимова («На Востоке») и Д. И. Стахеева («За Байкалом и на Амуре»). В печати восьмидесятых годов публикации на «амурскую» тему (очерки, путевые записки и т. п.) не были такой уж большой редкостью, но для большинства жителей европейской части Российской империи Амурский край, как и весь русский Дальний Восток, всё ещё оставался экзотическим «краем света», в котором всё – сплошная невидаль, всё выходит за рамки обыденного, привычного – от «чудес» здешней природы, абсолютно непохожей на ту, что с рождения окружает русского человека, до обычаев и нравов, вообще образа жизни аборигенов, тоже во многом диковинного. О бытовой стороне жизни новосёлов края сведения были более скупыми. Такое представление сложилось, конечно же, не без влияния некоторых литературных произведений, принадлежавших перу второстепенных и третьестепенных писателей (для примера можно назвать книгу А. Я. Максимова «На далёком Востоке», вышедшую в 1883 году и впоследствии переиздававшуюся). Пора более пристального внимания русского общества к проблемам Дальнего Востока ещё не наступила, но это наступление неотвратимо приближалось. Оно было ускорено мощным воздействием разных факторов – как внутренних, так и международных. Далеко не последнюю роль, как мы уже знаем, сыграли поездки в край писателей, в том числе таких известных, как А. П. Чехов и Н. Г. Гарин-Михайловский (к концу XIX – началу XX столетия они перестали быть чем-то из ряда вон выходящим). Увлечение экзотикой, чаще всего поверхностное, сменил интерес к серьёзному исследованию здешней жизни, прежде всего – жизни русского населения.

   Впрочем, о жизни дальневосточной окраины юный Волков знал не только по книгам путешественников, не только по публикациям в журналах «Нива» или «Всемирная иллюстрация», но и по рассказам самих дальневосточников, в частности, по рассказам своего опекуна полковника Винникова – командира Амурского казачьего полка. Как бывший сослуживец отца Волкова, Винников согласился взять на себя законную опеку над его имуществом и детьми. С полковником-опекуном Волков встречался во время его приездов – по служебным и опекунским делам – в Петербург и Гатчину. Винников и «сманил» юношу на Амур, взяв на себя заботу о его дальнейшей судьбе. Ещё до выхода из Сиротского института, следуя совету опекуна, Волков приписался к казачьему сословию. Уезжая вместе с Винниковым в Благовещенск, он был полон радужных надежд.

   Сбылась его мечта. Но полного удовлетворения это не принесло. Случались минуты и часы горьких раздумий, когда поэту казалось, что мечта его обманула. В голову приходили мысли о «мачехе Сибири», для которой он якобы был и остался чужим. Этот мотив звучит в некоторых его стихотворениях, в одних случаях приглушённо, в других – в полную силу, без полутонов, как в цитировавшемся выше стихотворении «Суровая Сибирь! Тебе я не родной». Автора не смутило то, что, решившись на публикацию (в газете «Дальний Восток»), он бросил вызов не только «суровой Сибири», но и читателям-сибирякам. Нам известно, что кое-кем из них вызов был принят, ответная реакция в печати не заставила себя ждать.

   Не будем, однако, забегать вперёд. Ясно одно: психологически вчерашнему воспитаннику Сиротского института, петербуржцу по рождению (недаром он называл себя: «хилое дитя изнеженной столицы»), нелегко было свыкнуться с новыми для него условиями жизни, вжиться в новую среду, воспринимавшую его, естественно, как «чужака». Этот процесс не был лишён драматизма, большей частью скрытого, но порой так или иначе прорывавшегося наружу, не обходился без психологических коллизий, без колебаний и сомнений, подчас довольно болезненных, даже, может быть, мучительных.

   В 1890 году «вольноопределяющийся казак» Леонид Волков, как и предполагалось, поступил в Иркутское юнкерское училище. Нередко приходится читать и слышать, что Волков «окончил Иркутское военное училище». Это неверно: не военное, а юнкерское. Иному читателю ошибка может показаться несущественной: велика ли разница? Между тем серьёзному автору делать такую ошибку (на первый взгляд, пустяковую) непростительно: она может повлечь за собой другие ошибки. В то время офицерские кадры русской армии готовились в военных и юнкерских училищах. Доступ в военные училища Петербурга и Москвы (Михайловское, Павловское, Александровское и др.) был открыт только окончившим кадетские корпуса (до 1882 года – военные гимназии). Военные училища были лучше обеспечены, их питомцы имели преимущества в выборе офицерских вакансий. В юнкерские пехотные училища принимались лица «со стороны», имеющее высшее или полное среднее образование. Существовали также окружные юнкерские училища (пехотные и кавалерийские), в которые имели право поступать лица, не имевшие полного среднего образования. Из окружных училищ выпускались не офицеры, а подпрапорщики (для казачьих войск – подхорунжие), обязанные до производства в офицеры отбыть продолжительный стаж службы в полках. Обязательное условие приёма в юнкерские училища, в том числе окружные, – служба вольноопределяющимся в каком-либо полку.

   В Иркутском юнкерском училище, готовившем офицеров для войск Восточно-Сибирского и Приамурского округов, в том числе офицеров для казачьих войск, Волков воспитывался, как было сказано в некрологе «Амурской газеты», «на отцовскую пенсию и эмиритуру». Именно так: на отцовскую пенсию и эмиритуру. Ни о каких излишествах, естественно, не могло быть и речи, о кутежах и попойках – тем более. Молодому человеку скромное юнкерское житьё-бытьё пошло на пользу, научив экономии и бережливости. Впрочем, в окружных училищах, среди военно-учебных заведений наименее престижных, такова была доля большинства юнкеров, чьи родители не могли похвастаться богатством.

   Через два года (дата выпуска – 4 августа 1892 года), получив по окончании училища чин подхорунжего (в казачьих войсках это был чин, соответствующий чину подпрапорщика), Волков вернулся в Благовещенск, где его ждала служба в уже знакомом ему Амурском казачьем полку. А семь месяцев спустя Волков был произведён в хорунжии. Став офицером, дослужился до скромного чина сотника. Его жизнь трагически оборвалась 21 июля 1900 года, когда ему едва исполнилось тридцать лет.

   На обстоятельствах гибели «первого амурского поэта» стоит остановиться несколько подробнее, чтобы исключить возможность их произвольного толкования (и вообще всякого рода домыслов на сей счёт). Случилось это во время событий лета 1900 года, которые на официальном языке именовались «осадой Благовещенска китайцами». Эти события не были пограничным конфликтом в привычном понимании, какие случаются в отношениях между соседними странами. Они были следствием острейшего международного кризиса, вызванного военной интервенцией европейских держав, США и Японии в Китае. Целью этого вмешательства было подавление так называемого «боксёрского» восстания (восстание ихэтуаней), направленного в первую очередь против засилья иностранцев и серьёзно угрожавшего интересам грабивших слабый в то время цинский Китай империалистических государств. Событиям под Благовещенском предшествовали вступление повстанцев в Пекин и осада ими посольского квартала в китайской столице, что послужило поводом к иностранному военному вмешательству. Оно последовало незамедлительно, вылившись в жестокую карательную акцию. Ответом цинского правительства Китая было объявление войны державам, принявшим участие в интервенции, в том числе России.

   Из всего этого следует, что и «осада» Благовещенска китайцами, и ответные действия российской стороны были актом войны, принявшим, неожиданно для большинства жителей обоих берегов Амура, весьма драматическую форму. К большому пролитию крови война не привела, но без человеческих жертв всё-таки не обошлось. Одной из них, увы, стал сотник Леонид Волков. Нет, он не был «убит хунхузами» (как об этом сообщается в «Материалах для сибирского словаря писателей» Н. В. Здобнова), а погиб в бою с китайцами, командуя казачьей сотней. Погиб, исполняя данную им присягу. Погиб, доказав свою верность воинскому долгу. Можно по-разному относиться к тому, что произошло под Благовещенском летом 1900 года. События на Амуре по-разному воспринимались и современниками, им давались очень разные, даже полярные оценки в русской и мировой печати. Увы, многое из происшедшего тогда достойно сожаления. Но это – тема отдельного разговора.

   События лета 1900 года под Благовещенском в своё время были довольно подробно описаны, причём большая часть описаний принадлежит перу очевидцев, а нередко и самих участников разыгравшейся драмы. Они нашли отражение даже в некоторых литературных произведениях, написанных, что называется, по горячему следу, например, в романе А. И. Красницкого «В пасти дракона» (СПб., 1901). Уже несколько месяцев спустя после «замирения», когда политические страсти ещё не улеглись, вышла в свет книга А. В. Кирхнера «Осада Благовещенска и взятие Айгуна» (так у автора, правильно – Айгуня. – А. Л.) (Благовещенск, 1901). Автор книги – редактор-издатель «Амурской газеты», все дни осады находившийся в Благовещенске. И освещение хода событий, и общая оценка «войны» определялись позицией автора (это была и позиция редактируемой им газеты), заключавшейся в открытой защите тогдашней экспансионистской политики царского правительства на Дальнем Востоке (не случайно «Амурскую газету» Кирхнера называли «маленьким приамурским “Новым временем”»). Иная оценка, естественно, давалась происшедшему в радикально настроенных кругах общества. Свидетелями драматических событий лета 1900 года были политические ссыльные, жившие тогда в Благовещенске. В условиях жесточайшей цензуры их попытки рассказать правду о событиях 1–22 июля на страницах легальной печати, конечно же, не имели никаких шансов на успех. Но такие попытки всё же делались. В архиве В. Г. Короленко (Отдел рукописей РГБ – бывшая Государственная библиотека СССР им. В. И. Ленина) хранятся письма А. П. Прибылёвой-Корба и С. О. Хлусевича, посланные в редакцию журнала «Русское богатство» (на имя Короленко – редактора журнала). В них, наряду с рассказом о самих событиях, содержалась очень резкая критика местных властей, своим бездействием фактически потакавших диким инстинктам толпы, не сумевших после взятия Сахаляна* воспрепятствовать ничем не прикрытому массовому мародёрству. В таком виде письма, понятно, не могли быть напечатаны ни в «Русском богатстве», ни в каком-либо другом легальном органе печати. Но эта неудача благовещенских «политиков» не остановила. Благодаря им сведения о «войне» под Благовещенском довольно скоро попали на страницы печатных изданий революционной эмиграции. Бежавший в 1901 году за границу Л. Г. Дейч (бывший в Благовещенске фактическим редактором газеты «Амурский край»), как бы выполняя поручение товарищей, выпустил в свет, под псевдонимом «Сонин», брошюру «Бомбардировка Благовещенска китайцами». Она была отпечатана в Штутгарте (Германия) в 1902 году, но писалась, судя по всему, ещё в Благовещенске.

   Самый факт гибели Волкова также оценивался неоднозначно. Для одних (не только для официальных властей) это была геройская смерть «за веру, царя и Отечество»; другие не видели в ней ничего геройского, ничего достойного не только благодарной памяти потомков, но и простого уважения земляков-амурцев. Приверженцев идеологических догм настораживал факт гибели поэта в войне с китайцами, которая была якобы не чем иным, как карательной акцией, полностью отвечавшей духу тогдашней империалистической политики царизма на Дальнем Востоке. Реальная обстановка, сложившаяся летом 1900 года на русско-китайской границе, вся сумма фактов, характеризующих развитие событий до и после начала «осады», при этом почему-то не учитывались, а то и вовсе игнорировались. Вывод делался, конечно же, не в пользу Волкова. Кто он? «Слуга царю», лелеющий в душе образ обожаемого государя? Ярый монархист, «без лести преданный» престолу, готовый служить ему не за страх, а за совесть? А, может быть, просто каратель – и этим всё сказано? Подумать только: принимал участие в подавлении «боксёрского» восстания!

   Открыто эта несправедливая, явно расходящаяся с фактами оценка высказывалась редко, здравый смысл её упорно отвергал, но свою негативную роль она всё же сыграла. Многие годы, даже десятилетия, отношение к «первому амурскому поэту» формировалось если не под её влиянием, то, во всяком случае, с оглядкой на неё. В какой-то мере она даёт себя знать и сегодня.

   «Война» под Благовещенском, к счастью для обеих сторон, оказалась скоротечной: начавшись 1 июля с китайского берега обстрелом двух русских пароходов, она закончилась через три недели взятием сначала Сахаляна, а затем Айгуня. (Слово «война» представляется более точным, чем слово «осада»: последнее не охватывает всей суммы фактов, всех сторон обозначаемого им явления, не вбирает в себя всего того, что было пережито жителями пограничья – как русскими, так и китайцами – в эти поистине драматические дни). Волков погиб на исходе событий, когда развязка вот-вот должна была наступить. Она и наступила на другой день. Правда, до полного «замирения» (до окончания «китайской войны», наделавшей так много шуму, посеявшей так много тревог и волнений не только в самом Китае, но и во многих других странах) было ещё далеко. Но быть свидетелем последующих событий Волков уже не мог.

   О подробностях гибели поэта было рассказано в некрологе «Амурской газеты», почтившей память своего постоянного автора (в ней он систематически печатался более трёх лет): «21 июля безвременно погиб при взятии китайской батареи за Колушанью (по-маньчжурски – Хара-шань), лежащей на речке Чихезы, сотник Амурского казачьего полка Леонид Петрович Волков, убитый наповал при взрыве зарядного ящика осколком гранаты» (1900. № 31. 30 июля).

   «Амурская газета» – со слов очевидцев – сообщила читателям, что именно привело к столь печальному концу: «Погиб Л. П. при следующих обстоятельствах. Во время похода на Айгун он замещал командира 4-й сотни Амурского полка Вандаловского, раненого в бою при взятии Сахалина (так в тексте, правильно – Сахаляна. – А. Л.). Эта сотня шла впереди наступающей на Айгун колонны войск и первая наткнулась на неприятельские окопы за дер. Колушанью. Казаки, имея впереди командовавшего сотней Л. П., бросились в атаку и отбили у китайцев два орудия. В это время Л. П. был ранен в правую щеку каким-то осколком и, очевидно, вытирал кровь платком, так как у него найден в кармане платок, пропитанный кровью. При взятии орудий было изрублено несколько человек артиллерийской прислуги. Когда затем Л. П. с несколькими казаками бросился к зарядному ящику, на котором сидел китаец, и замахнулся на него шашкой, китаец успел зажечь фитиль и взорвал под собой ящик с артиллерийскими снарядами. Страшным взрывом ящика был убит Л. П. и его лошадь, причём его приподняло на седле и отбросило в сторону. Этим взрывом изуродовало правую сторону лица Л. П., обожгло правую руку и осколком пробило насквозь грудь. Смерть последовала моментально, и на его лице застыла торжествующая улыбка.

   Тем же взрывом было поражено несколько казаков и один офицер.

   Так сложил голову поэт-мечтатель» (Амурская газета. 1900. № 31. 30 июля).

   Тело погибшего было привезено в Благовещенск на пароходе «Сунгари» 22 июля. Похороны состоялись на военном кладбище на другой день. Похоронен был поэт со всеми подобающими воинскими почестями, проститься с ним пришли многие. Но семья погибшего оказалась в бедственном положении – «без всяких средств», как писала «Амурская газета». На руках вдовы Екатерины Дионисьевны Волковой остались малолетние дети: две дочери (старшей из них было 5 лет) и сын.

   Войсковое правление Амурского казачьего войска постановило назвать именем сотника Волкова один из казачьих хуторов (хутор Волковский – ныне село Волково Благовещенского района).

   На смерть Волкова «Амурская газета» откликнулась не только некрологом. В том же номере газеты было напечатано стихотворение Порфирия Масюкова «Увы, звучит напев призывный», посвящённое памяти погибшего поэта. О смерти Волкова автор стихотворения писал: «Он, враг войны, поклонник мира, / Пал жертвой дикости людской». Ещё раз к личности Волкова Масюков обратился в стихотворении «На военном кладбище», появившемся в «Амурской газете» несколько месяцев спустя (1901. № 4. 21 января). Оно ценно как свидетельство человека, достаточно близко знавшего покойного в последние годы его жизни. В достоверности этого свидетельства нет оснований сомневаться.
         Хоть враг в душе войны кровавой,
         Но в строй заброшенный судьбой,
         Он мчался в битву не за славой,
         А долгу жертвуя собой.

   Как видим, и здесь Волков назван «врагом войны». Нет, это не общее место, не ритуальная фраза, которой требует обычай поминовения погибшего на войне: за ней стоит реальный человек, реальная судьба. Действительно, он был «поэтом-мечтателем» (так его назвал автор некролога, таким его знали близкие и друзья). Примечателен сам факт повторения этой формулы («враг войны») в двух разных стихотворениях Масюкова. Однако в приведённом отрывке из второго стихотворения более значительной представляется строка: «Но в строй заброшенный судьбой». В каком ладу с военной профессией находилась мечтательная натура поэта (и был ли этот лад) – такой вопрос задавали читатели, он напрашивался (и напрашивается) сам собой. По свидетельству Масюкова (в стихотворении «Увы, звучит напев унылый»), эта тема не раз затрагивалась в его разговорах с Волковым, причём обычно замкнутый Волков не боялся говорить правду о мучивших его сомнениях. Строка «Но в строй заброшенный судьбой», очевидно, отголосок таких бесед.

   В уже цитированном некрологе «Амурской газеты» говорилось, что Волков «отличался мягким, мечтательным характером», что он «был любим своими начальниками и подчинёнными». Эта характеристика ничуть не противоречит тому образу поэта, который встаёт перед нами в его стихах. Но как в одном человеке уживались «поэт-мечтатель» и профессиональный военный? Возможно ли такое? Как сотнику Волкову удавалось совмещать, казалось бы, сугубо «штатское», достойное какого-нибудь «штафирки», увлечение стихотворством и военную службу, да не где-нибудь, а в далёком приграничном крае? И не просто военную службу, а «строй», требующий от человека строжайшего соблюдения уставов.

   На эти вопросы некролог, понятно, ответа не даёт. Нет на них ответа и в биографическом очерке, напечатанном как предисловие в посмертных «Сочинениях Л. П. Волкова» (автор – вдова поэта Екатерина Дионисьевна Волкова). В книге, изданной с целью увековечения памяти автора, отдавшего жизнь «за веру, царя и Отечество» (она была отпечатана на казённый счёт по постановлению войскового правления Амурского казачьего войска), постановка подобного рода вопросов, не укладывавшихся в официальные рамки, по-видимому, была сочтена неуместной. Скорее всего, составители и редакторы ими и не задавались, к тому же биографический очерк, кем бы он ни писался, не может быть поставлен в один ряд с воспоминаниями. Мемуарист пользуется большей свободой, он не связан жёсткими, заранее заданными установками. Строгое следование официальному «канону» для него вовсе не обязательно. О службе Волкова-офицера многое могли бы рассказать его сослуживцы – те из них, кто близко с ним соприкасался, кто имел возможность более или менее длительное время его наблюдать. Они могли бы рассказать не только о самой службе, но и о связанных с нею переживаниях. О том, что в этой службе его привлекало или, напротив, отчуждало от неё. К сожалению, такого рода воспоминания, содержащие хоть сколько-нибудь подробный рассказ обо всём этом, нам не известны, ссылок на них, кажется, нет ни в одном библиографическом указателе. Немногие отрывочные сведения не дают полной картины: что-то повито туманом и остаётся загадкой (разрешить которую за давностью лет уже, наверное, невозможно), о чём-то можно говорить лишь предположительно.

   Впрочем, внешнюю сторону службы Волкова-офицера представить не столь уж трудно. Известно, что сотник Волков был «оружейником», говоря официальным языком того времени, исправлял должность заведующего оружием Амурского казачьего полка. Эта ответственная должность требовала довольно частых выездов в места расквартирования сотен и пеших батальонов. Однако обязанности Волкова-офицера не ограничивались «оружейной» сферой, не сводились к одним только официальным смотрам или рутинным инспекторским проверкам. Без его участия не обходилась и организация лагерных сборов, на которых молодые казаки постигали азбуку конного и пешего строя, проходили курс верховой езды, учились стрельбе по мишени и рубке, а казаки старших разрядов совершенствовались как в этих, так во всех других «науках», обязательных для служилого казака.

   Личные качества Волкова (и то, как они виделись окружающим) тоже не являются загадкой: почти все, кто его близко знал, давали им неизменно положительную оценку. По свидетельству сослуживцев, он был честным офицером, в людях ценил искренность и правдивость, презирал фанфаронство, бравирование грубостью, бездушное отношение к «нижним чинам». Подчинённые любили его за доброту и сердечность. Это подтверждается позднейшими воспоминаниями старожила Благовещенска учительницы Е. А. Пеккер (ныне покойной), в детстве знавшей Волкова и его семью и слышавшей рассказы о нём своих родителей, с которыми поэт был дружен. По её словам, это был «очень гуманный, чуткий и необыкновенно добрый человек, защитник казаков, враг муштры и тяжёлого казарменного режима, особенно невыносимого для новобранцев». Волков «никогда не был участником разгула, карточной игры – непременных спутников жизни маленького гарнизона» (воспоминания Е. А. Пеккер, рукопись).

   Но военная служба, судя по всему, не была его призванием, а увлечение литературным творчеством, не предписанное уставами, делало его в глазах иных начальников (и вообще чересчур усердных службистов) чем-то вроде «белой вороны», во всяком случае, фигурой, для своей среды нетипичной. Есть свидетельства, позволяющие заключить (или, по крайней мере, с большой долей уверенности предположить), что сам Волков тяготился двусмысленностью своего положения. В стихотворении «Увы, звучит напев унылый», посвящённом памяти Волкова, Порфирий Масюков писал (Амурская газета. 1900. № 31. 30 июля):
         Одна ошибка роковая
         Сгубила юного певца,
         И он, бессилье сознавая,
         В душе терзался без конца.

   «Ошибкой роковой» было, надо полагать, поступление на военную службу. В том же стихотворении о Волкове говорится, что он был измят «жизнию фальшивой», ставившей его перед мучительным выбором: быть или казаться? По утверждению Масюкова, признания такого рода он не раз слышал из уст самого поэта.

   

   Литературное наследие Волкова сравнительно невелико: слишком мало лет было отпущено ему судьбой, да и литературный труд, сколь бы серьёзно он к нему ни относился, не сделался для него профессиональным занятием. Мог ли поэт до конца реализовать свой творческий потенциал, если писанию стихов посвящались лишь немногие часы, свободные от службы?

   Наиболее полный свод дошедших до нас писаний поэта – посмертные «Сочинения Л. П. Волкова». Они открываются стихотворным «Приветствием Её Императорскому Величеству Государыне Императрице по случаю 50-летнего юбилея Императорского Гатчинского Николаевского Сиротского института 23 ноября 1887 г.». Длинный, в духе XVIII века, заголовок юношеского сочинения «воспитанника IV класса Леонида Волкова», как под ним подписался автор, вряд ли нуждается в комментариях. Нетрудно догадаться, что оно написано по случаю посещения Сиротского института императрицей в юбилейный для него день пятидесятилетия. Это первое стихотворение Волкова, удостоившееся публикации (оно было напечатано в виде отдельного оттиска). Последняя прижизненная публикация поэта – стихотворение «Обряда пышного венчанья», увидевшее свет на страницах «Амурской газеты» незадолго до роковых для его автора событий под Благовещенском. Стихотворение было откликом на смерть отставного военного врача Г. Я. Андреенко, которого Волков близко знал. Об этом человеке поэт писал в некрологе, напечатанном в том же номере «Амурской газеты». Не стояло ли за раздумьями о смерти, избавляющей человека от тягот земного бытия, видевшейся поэту как расставание «с душной землёй», предчувствие собственной гибели, до которой оставались считанные недели?

   Посмертно – в той же «Амурской газете» – были напечатаны стихотворение «Современный мотив» (1900. № 42. 15 октября) и басня «Осёл» (1900. № 44. 29 октября). Какая-то часть произведений поэта, не публиковавшихся при его жизни, вошла в «Сочинения Л. П. Волкова». Какая именно, сказать трудно: для ответа на этот вопрос требуется знание оставленного поэтом рукописного наследия. Между тем сведениями о его объёме и содержании (как и о его судьбе), к сожалению, мы не располагаем. Более поздние посмертные публикации, имевшие место уже после выхода в свет «Сочинений Л. П. Волкова» (повторные публикации и перепечатки в счёт не идут), автору этих строк не известны.

   Учитывая сказанное, нужно избегать упрощённых оценок. Каким бы скромным ни выглядело литературное наследие Волкова, вопрос о нём не столь ясен, как представляется на первый взгляд.

   Нет надобности доказывать, что заголовок «Сочинения Л. П. Волкова» вовсе не следует понимать как «всё сочинённое Л. П. Волковым». При жизни Волкова вышли два сборника его стихотворений: «На Амуре» (Благовещенск, 1895) и «На Дальнем Востоке» (Благовещенск, 1899). Оба они составлены из стихотворений, ранее напечатанных в сибирских газетах. В первом из них стихи группируются по годам написания, начиная с 1887 года, под которым значится уже известное нам стихотворное приветствие императрице. Ясно, что это не было первое стихотворение Волкова: кто же доверит воспитаннику, только-только пробующему себя в стихотворчестве, написать приветствие августейшей особе? Более ранние стихотворения Волкова составителям его посмертных «Сочинений», по-видимому, не были известны, а если и были известны, то включение их в книгу было бы слишком явным игнорированием авторской воли: вряд ли поэт хотел увидеть напечатанными свои незрелые отроческие и юношеские опыты. В отношении более поздних стихотворений, при жизни Волкова не публиковавшихся, тоже нужна была известная осторожность. Составители книги «Сочинения Л. П. Волкова», конечно же, понимали: безоглядное включение в неё всего, что вышло из-под пера поэта, независимо от качества написанного (даже откровенно слабых и неудачных вещей), может оказаться медвежьей услугой, повредить репутации поэта в глазах читателей. Ведь для отказа от публикации того или другого стихотворения у автора могли быть свои, достаточно веские основания. Да и трудно поверить, что после смерти Волкова кому-то, не исключая самых близких друзей, самых ярых почитателей, приходила в голову мысль об издании полного собрания его сочинений. Впрочем, всё это – из области предположений.

   Зато другое мнение, кажущееся более верным, будто «Сочинения Л. П. Волкова» вместили всё, что поэт успел опубликовать за свою недолгую жизнь, опровергается фактами. По неизвестным причинам в книгу не вошли некоторые стихотворения, напечатанные на страницах газеты «Дальний Восток», отсутствует в ней также часть стихотворений, увидевших свет в иркутской газете «Восточное обозрение». То ли они случайно не попали в поле зрения составителей (что кажется маловероятным), то ли были забракованы ими – об этом можно только гадать. С точностью назвать число таких стихотворений также не представляется возможным. Не исключено, что за рамками «Сочинений Л. П. Волкова» остались стихотворения, подписанные не полной фамилией автора, как это чаще всего бывало, не инициалами «Л. В.», а неизвестными нам псевдонимами и криптонимами (в тогдашней газетной практике использование псевдонимов и вообще подписей, заменяющих настоящее имя автора, было явлением гораздо более обычным, чем в наши дни).

   Автору этих строк удалось, насколько это было возможно, собрать сведения о прижизненных публикациях стихотворений (о посмертных говорилось выше), вошедших в «Сочинения Л. П. Волкова». С точностью установлены место и время первого появления в печати большинства стихотворений. Эти сведения дают представление о масштабах (если можно так сказать) литературной работы Волкова, позволяют судить о степени её интенсивности в разные годы. К сожалению, о некоторых стихотворениях таких сведений нет, а значит, существование их первых (прижизненных) публикаций остаётся под вопросом. Дело в том, что стихотворения Волкова, как и другие его сочинения, напечатанные при жизни автора, рассеяны по страницам изданий, выходивших в конце прошлого столетия. Полные комплекты их имеются лишь в немногих библиотеках страны. Использование их в исследовательских целях и в прежние годы было достаточно серьёзной проблемой (для жителей Приамурья – тем более), теперь же такая возможность по известным причинам становится всё более и более призрачной.

   Впрочем, доступность источника сама по себе ещё не гарантирует успех дела, она лишь условие успеха. Случай со стихами Волкова не является исключением. Тому, кто ведёт поиски их газетных (и иных) публикаций, нужны надёжные ориентиры, нужны данные, позволяющие с большей или меньшей уверенностью судить, в каких изданиях и, что не менее важно, на каком отрезке времени печатались стихотворения поэта. Поскольку отсутствуют росписи содержания этих изданий (если не считать неполной росписи литературного отдела газеты «Восточное обозрение», в которой участие Волкова было довольно скромным), поскольку исследователю-первопроходцу приходится вести поиски, по сути дела, вслепую – со всем тщанием просматривать сотни и тысячи пожелтевших от времени, зачастую сильно попорченных, пришедших в ветхость газетных страниц, тратя на эту кропотливую, но, увы, не всегда благодарную работу месяцы и даже годы. Хорошо, если «в грамм добыча, в год труды»: конечный результат может оказаться и вовсе нулевым.

   Не следует также забывать, что в газетных отделах российских библиотек, не исключая самых крупных, славящихся богатейшими фондами, дальневосточные газеты, выходившие при жизни Волкова (это была начальная пора истории краевой печати), представлены далеко не полно. Каждый, кто сколько-нибудь основательно с ними работал, может это подтвердить. Не являются исключением и газеты, в которых печатался Волков, что, естественно, осложняет поиски, ставя исследователя перед целым рядом загадок, порой кажущихся неразрешимыми. И всё же, несмотря на имеющиеся белые пятна, можно с большой степенью точности охарактеризовать литературную работу Волкова в пору его наибольшей творческой активности, которая совпала с годами его созревания как поэта. Охарактеризовать её не только с чисто количественной стороны, но и со стороны менее очевидной, менее открытой наблюдению. В «Сочинениях Л. П. Волкова» литературная работа выглядит упорядоченной, втиснутой в жёсткие хронологические рамки: стихотворения датированы, расположены в порядке их написания. В «натуральном» виде – в том виде, в каком она представала перед читателями при жизни поэта, в каком она отразилась в зеркале напечатанного и изданного им, особенно напечатанного на страницах повременных изданий, она не выглядит таковой. Ведь стихотворение, увидевшее свет на страницах газеты, не воспринимается читателем как нечто самоценное, изолированное от всего и вся, а вольно или невольно соотносится с содержанием номера (и, конечно же, с направлением газеты). На его читательскую оценку влияют многие факторы, не в последнюю очередь – качество публикуемого газетой литературного материала. Стихотворение – и в глазах читателя, и на деле, по своей реальной значимости – может восприниматься над средним уровнем, и тогда читатель выделяет его автора из ряда других авторов, пишущих для газеты. Так создаётся литературная репутация, если угодно – литературное имя. Пусть скромное, но всё-таки имя.

   Разумеется, в литературном наследии Волкова не всё равноценно, не всё одинаково значительно с точки зрения художественной. При чтении книги «Сочинения Л. П. Волкова» это бросается в глаза: здесь, что называется, под крышей оказались и юношеские, и последние стихи поэта. Рядом с вполне зрелыми вещами в книге можно найти стихотворения, которые выглядят случайными набросками.

   Проза Волкова взыскательному читателю может показаться заурядной. Его очерки («Путевые наброски», «За карасями в астрахановских лугах на Амуре») страдают излишней описательностью, а рассказы и вовсе, как нам кажется, не заслуживают серьёзного критического разбора – настолько очевидны их художественные слабости. Безусловно, сказалось отсутствие «школы», общения с профессиональной литературной средой, поддержки многоопытных наставников. Нельзя забывать также, что к прозе Волков обратился лишь на исходе своей недолгой жизни: его очерки и рассказы были первыми (а потому неуверенными) «пробами пера».

   Стихотворные произведения – лучшая, наиболее ценная и для сегодняшнего читателя наиболее интересная часть литературного наследия Волкова. Эта оценка относится в первую очередь к лирическим стихам: они опровергают поспешный вывод о заурядности дарования поэта, который может быть сделан по прочтении его прозаических опытов. Сказанное не означает, что лирические стихотворения Волкова – все вместе и каждое в отдельности – выше всякой критики. Не будем поддаваться соблазну преувеличений. Чтобы внушить интерес к забытому автору (пусть даже «местному», пусть даже несправедливо забытому!), нет надобности его «улучшать» или, что ещё хуже, выдавать статью о нём за некое «открытие», долженствующее, ни много ни мало, «восполнить пробел» – не столько в нашем знании литературного прошлого края, сколько в истории отечественной литературы. Стихи Волкова, как бы ни оценивались размеры его дарования, не нуждаются в снисходительных оценках.

   Чем же интересна поэзия Волкова – не просто как культурный факт, а как явление литературы?

   Безусловно, в ней отразились настроения «безвременья», характерные для русской поэзии конца 80-х – начала 90-х годов XIX века. Напомним, что в истории общественно-политической жизни России это была едва ли не самая мрачная полоса. Как писал Александр Блок, люди тогда «дьявольски беспощадно спали», но
         В алых струйках за кормами
         Уже грядущий день сиял,
         И дремлющими вымпелами
         Уж ветер утренний играл,
         Раскинулась необозримо
         Уже кровавая заря,
         Грозя Артуром и Цусимой,
         Грозя Девятым января…

   В 1890-х годах на поприще революционной борьбы, обезлюдевшее после разгрома «Народной воли», вступали новые силы. Начинался третий, пролетарский, этап освободительного движения. Однако Волкову понять это не было дано. Нет в его стихах предчувствий и пророчеств, которые можно было бы истолковать как предвестие «грядущего дня», пусть даже неясное и смутное. Отстранённость поэзии Волкова от политической «злобы дня» – факт очевидный, каково бы ни было отношение к нему тогдашнего читателя. По очень осторожному замечанию анонимного рецензента «Амурской газеты», в стихотворениях поэта «нет тех идей и мотивов, которыми волнуется современное человечество» (1899. № 47. 21 ноября).

   Причину этого понять нетрудно. Несомненно, здесь сказалось влияние традиций и взглядов политически благонамеренной среды, окружавшей поэта в раннюю пору его жизни, включая годы обучения в Сиротском институте. Атмосфера закрытого учебного заведения, консервативный образ мыслей большинства наставников, система воспитания, прививавшая детям чувства преданности престолу и любви к «обожаемому монарху», позднее – среда казачьего офицерства, наименее чувствительная к веяниям времени, – всё это наложило печать на мировоззрение Волкова. В ноябре 1887 года им было написано упоминавшееся выше стихотворное приветствие императрице по случаю посещения ею Сиротского института в день его пятидесятилетия. Это событие послужило поводом для выражения верноподданических чувств: семнадцатилетний «воспитанник IV класса» называет августейшую особу «владычицей жизни и света», которая
         …родную нам мать заменила,
         Возвратила семейный очаг,
         К просвещенью дорогу открыла,
         В жизни первый направила шаг.

   Впрочем, ни это детски наивное стихотворение, ни стихи, сочинявшиеся по случаю официальных торжеств и праздников в казачьем войске, думается, не дают оснований считать поэта убеждённым монархистом. Во всяком случае – и в этом мы уверены – не дают оснований для одиозных оценок его личности и творчества. Справедливость требует признать, что стихотворения, о которых идёт речь (их очень немного, и писались они, как правило, по заказу), отнюдь не характерны для умонастроений Волкова, а лишь подтверждают сказанное выше о негативных факторах, влиявших на его идейное и духовное развитие, начиная с раннего детства.

   Общественные идеалы Волкова не отличались чёткостью. Уже в ранних стихах звучали порой мотивы гражданской скорби, но они заглушались жалобами на несправедливость жестокой судьбы, на торжествующее зло жизни. Источник зла поэт видел в невежестве людей, в предрассудках «толпы»; будущее мыслилось ему как победа разума над «вековыми заблуждениями». Часто употребляемые в его стихах слова «толпа», «рабство», «свобода», как правило, – абстрактные понятия, лишённые социально-политического содержания: «толпа» – род людской, находящийся в плену людских страстей; «рабство» – власть предрассудков; «свобода» – избавление от них.
         Как создан мир, разврат и страсти
         В неволе крепкой держат ум!
         Когда ж настанет время власти
         Над бренной плотью смелых дум?
         Когда ж, прозрев, толпа слепая
         Оковы рабские порвёт
         И, страсть рассудку подчиняя,
         Светильник разума зажжёт?..

   В этом стихотворении есть нечто от романтических мечтаний юности, вообще от романтического мироощущения (правда, в его наивной форме), которому свойственны рефлексия, разлад между «идеальным» и «сущим». Столкновение возвышенной мечты с грубой и пошлой действительностью, с «эгоистическим веком» – тема многих ранних стихотворений Волкова. Это относится, впрочем, и к более поздним стихам – с той лишь разницей, что в них она решается не умозрительно, а с опорой на «опыт», на впечатления реальной жизни.

   Думается, эту грань мировосприятия Волкова подчеркнуть необходимо: она многое даёт для понимания природы его поэзии.

   Наиболее характерно для ранней лирики Волкова стихотворение «Ни поэт я, ни гений могучий…» (1892). В нём содержится горькое признание в том, что душу поэта раздирают противоречивые желания и чувства: благородные порывы к свободе подавляются мучительной рефлексией, неверием в свои силы. Мысль о тщетности этих порывов подчёркивается сравнением:
         Так, почуя зимы перемену,
         Рвётся узник на волю и в степь,
         Но, заделана наглухо в стену,
         Не пускает тяжёлая цепь.

   В более поздних стихах к этому чувству раздвоенности порой примешивается сожаление о «призраках детства», на первый взгляд странное, если учесть, что детство поэта вовсе не было счастливым. Очевидно, «призраки детства» – символ естественной жизни, в которой человек не является рабом «жалких условностей». Поэта тяготит сознание невозможности быть самим собой, становящееся с годами всё более тревожным, о чём свидетельствует, например, стихотворение «Плачет над городом звон колокольный» (1899).

   Надо отдать должное Волкову: настроения, выраженные в этом – и подобных – стихах, не были лишь отголосками эпохи «безвременья», а тем более данью литературной моде. Невозможно до конца понять эти настроения, не учитывая особенностей личности поэта, обстоятельств его биографии, а главное – условий той «бездуховной» среды, которая окружала его многие годы. Склонность к самоанализу, проявившаяся у него уже в ранней юности, главным образом, под влиянием несчастливо сложившейся жизни, отчасти была причиной того, что его лирические стихи лишены высокого гражданского пафоса. Однако поэт не замыкался в кругу сугубо личных переживаний: ему были свойственны «и отвращение от жизни, и к ней безумная любовь».
         Мне жить в покое надоело,
         Я прочь бегу от тихих дум,
         И выше звёздного предела
         Меня заносит дерзкий ум.
         Опять кляну свою я долю,
         Мой мирный светоч вновь потух,
         И рвётся бешено на волю,
         И жаждет бурь мятежный дух.
         («Опять бессонницей томимый…», 1893)

   Вряд ли справедливо усматривать здесь прямое подражание Лермонтову. Но аналогия со стихами великого поэта возникает не случайно.

   Как видим, поэзия Волкова отнюдь не безоблачна, отнюдь не чуждается тревог и волнений жизни (хотя в ней и не кипят гражданские страсти). Собственная несчастливая судьба сделала поэта чутким к чужому горю. Гуманизм органичен для мировоззрения поэта. Безусловно, это одна из самых привлекательных черт его духовного облика. Это не просто дань высокой и благородной традиции, завещанной классиками русской поэзии, а нечто выношенное, выстраданное им самим. Сочувствие поэта обращено не к абстрактному «страдающему брату», а к конкретным людям, стоящим на низших ступенях социальной лестницы. Они изображаются жертвами зла – опять-таки не абстрактного, а реального.

   Таково, например, стихотворение «Нянька» – о десятилетней девочке, дочери обнищавшего крестьянина, которую отец привёл в город и отдал в услужение «за два рубля с полтиной»:
         И нянчится она за жалкие гроши –
         Сама ещё дитя – с ребятами чужими…
         В огромном городе знакомой нет души,
         Ей люди кажутся холодными и злыми.
         И, бедная, растёт забитой сиротой,
         Ни ласки, ни любви, ни капли сожаленья…

   Или стихотворение «Дознание» – о беглом каторжнике, татарине из Самары, осуждённом за убийство, которого он не совершал. Несчастный побывал на Каре и на Сахалине, работал на строительстве Уссурийской железной дороги, бежал оттуда, не выдержав каторжных условий, и, задержанный возле Кумары, снова попал в острог. Здесь нет публицистических заострений, но и без того ясно, на чьей стороне сочувствие поэта.

   Ставить названные стихотворения в прямую связь с традициями «некрасовской школы» и тем более говорить о демократизме – в строгом, а не расхожем смысле этого слова – как идейной основе поэзии Волкова было бы, разумеется, преувеличением. Но влияние поэтики Некрасова ощущается довольно явственно, особенно во втором стихотворении, где поэт пытается передать самый склад мышления и речи рассказчика с помощью оборотов, свойственных народно-разговорному языку («Круто приходилось, – кое-как обвык», «Жаловались было – только ни гу-гу», «Тут как раз подрядчик в шею мне наклал» и т. п.). Впрочем, у читателей-сибиряков стихотворение вызывало не только литературные ассоциации: каторга была одной из страшных реальностей тогдашней сибирской действительности. Не было ни одной сферы местной жизни, которую миновала бы её зловещая тень.

   Что же касается литературных ассоциаций (уйти от них всё-таки невозможно), то при чтении стихотворения вспоминается не столько Некрасов, сколько Чехов – автор книги «Остров Сахалин». Есть основание предполагать, что Волков был знаком с этой книгой, и она произвела на него большое впечатление. Стихотворение «Дознание», даже если в основе его лежит подлинный факт, могло явиться отголоском впечатлений и чувств, вызванных чеховским описанием сахалинской каторги. Правомерность такого предположения подтверждается другим стихотворением поэта, в котором говорится о каторжном острове, месте изгнания и гибели многих тысяч людей.
         Ветер ревёт с океана…
         Смутно сквозь полог тумана
         Виден вдали Сахалин –
         Остров цепей и изгнанья,
         Остров людского страданья,
         Буйных ветров властелин.
         Дик он природой угрюмой,
         Полон тяжёлою думой,
         Хмурым глядит стариком,
         Точно его заклеймила
         Каторги тёмная сила
         Вечным железным клеймом.
         («На Дальнем Востоке…», 1896)

   Упоминая в статье о забытом провинциальном авторе имена Некрасова и Чехова, мы не собираемся таким способом «приподнять» Волкова, приписать его поэзии качества, которых не было. Конечно, сравнение скромной музы поэта с некрасовской музой «мести и печали» было бы явно необоснованным. Однако неверно было бы и представлять поэзию Волкова далёкой от жизни, боящейся её грубых прикосновений, уводящей читателя в «красивые уюты», в область отвлечённой, условной символики. В отношении к жизни Волков всегда пристрастен, не боится резких обнажений мысли и чувства, даже, может быть, в ущерб поэтической образности.

   Будучи поэтом-романтиком, Волков мечтал об идеальной жизни, в которой не будет места жестокости и злобе, жадности и зависти, в которой человек одержит верх над своими тёмными страстями. Конечно, эти мечтания были во многом наивными и отвлечёнными. Воспитание, консервативное окружение, внешние условия жизни ограничивали кругозор поэта, «отчуждали» его от передового общественного и политического движения своего времени. Найти «точку опоры» в окружающей жизни Волков не мог. Отсюда – постоянное недовольство собой, ощущение пустоты, бесцельности, суетности собственного бытия, мучительное сознание своего одиночества среди шумной «толпы», предающейся «старым порокам», в кругу «мишурой ослеплённых людей». В ранних стихах Волкова часто возникает тема «поэт и толпа»:
         В век продажной мысли, подлых убеждений
         Искреннее чувство осмеёт толпа.

         Или:
         Скучны мне шумной толпы ликования,
         Режут глаза золотые огни…

   Конечно, многое в этих стихах является данью литературной традиции, прежде всего – сам образ «толпы», который уже у эпигонов романтизма превратился в расхожий поэтический штамп. Не случайно в поздних стихотворениях Волкова этот образ почти не встречается. Безусловно, здесь проявилось стремление освободиться от некоторых обветшалых, изживших себя приёмов романтической поэтики. Однако первопричина этого факта – не в эволюции стиля, а в тех переменах, в тех глубоких сдвигах, которые совершались в сознании поэта. Они по-своему отразили перемены и сдвиги в самой жизни.

   Характеризуя пореформенную эпоху, В. И. Ленин писал, что после 1861 года развитие капитализма в России «пошло с такой быстротой, что в несколько десятилетий совершались превращения, занявшие в некоторых странах Европы целые века». Буржуазные «превращения» захватили и дальневосточную окраину страны – с той лишь оговоркой, что развитие капитализма здесь было более «свободным», чем в центре страны, где оно тормозилось крепостническими пережитками. Частная добыча золота, разрешённая правительством ещё в 60-х годах XIX века, очень скоро принесла Амурскому краю печальную славу «русской Калифорнии».

   В этой связи уместно напомнить свидетельства писателей, посетивших Дальний Восток в конце столетия. Восхищаясь царившей в крае атмосферой «свободы», А. П. Чехов увидел и её неприглядную изнанку – развращающее влияние хищничества на местные нравы: «Только и разговора, что о золоте. Золото, золото и больше ничего» (письмо А. С. Суворину от 27 июня 1890 года). Н. Г. Гарин-Михайловский, побывавший на Амуре восемь лет спустя после Чехова (в 1898 году), высказывался ещё определённее: «Золото в этом крае везде, а с ним везде и воровство, и грабёж, и убийство, и тайная торговля этим золотом». В объективности этих свидетельств сомневаться не приходится.

   Тема золота была традиционной темой местной публицистики, особенно до 1905 года. Она обыгрывалась в десятках фельетонов, во множестве других литературных произведений, печатавшихся на страницах газет. Волновала эта тема и Волкова, давая пищу для мрачных размышлений:
         Золото в крае здесь главная сила…
         Вырыта правде глухая могила,
         Вырыта только, да нет мертвеца –
         Вечная правда не знает конца.

   В другом стихотворении («За кладбищем во рву, с верёвкою на шее…», 1899) этот символический образ предстаёт, так сказать, в бытовом варианте: поэт рассказывает об одной из жертв «золотой лихорадки» – приисковом рабочем, убитом и ограбленном в тайном притоне, где он прогуливал заработанные «полтысячи рублей».

   Постепенно поэту открывался «непроглядный ужас жизни». Не случайно в его стихах нарастает ощущение трагизма. В представлении поэта жизнь как бы складывалась из больших и малых человеческих драм, в совокупности создающих картину всеобщего неблагополучия. Нередко подобные мысли приобретали пессимистическую окраску (например, в стихотворениях «Зачем её жалеть?!», «Обряда пышного венчанья…»).

   Военная служба, хотя и протекала внешне благополучно, не приносила поэту удовлетворения. Но ещё больше тяготила атмосфера провинциального захолустья: «Есть люди и нет их; общественной связи здесь нет никакой, не ищите её». Волков рисовал, пожалуй, слишком мрачную картину. В последнее десятилетие XIX века жизнь Благовещенска, если присмотреться, была не столь уж застойной: и сюда начинали проникать веяния нового общественного подъёма. И здесь начиналось брожение умов – предвестие революционной бури 1905 года. Свежую струю в общественную жизнь города вносили политические ссыльные, которые в последний год жизни Волкова объединились вокруг новой газеты «Амурский край». В числе её сотрудников были Л. Г. Дейч, С. С. Синегуб, А. В. Прибылёв, А. П. Прибылёва-Корба, Э. А. Плосский – люди, хорошо известные в революционной среде. Но для казачьего офицера сколько-нибудь близкое общение с «государственными преступниками», состоявшими под гласным и негласным надзором полиции, фактически было исключено. А провинциальная буржуазно-мещанская среда, далёкая от общественных интересов, была ему внутренне чуждой.

   Думается, есть основания предполагать, что последние годы жизни Волкова прошли под знаком душевного кризиса. Настроения, о которых говорилось выше, были симптомами этого кризиса, кульминацией сложной психологической драмы, составлявшей главный нерв его внутренней жизни. Смысл драмы – в разладе «идеального» и «сущего». «Идеальное» оказалось несбыточной мечтой, «сущее» же оборачивалось к поэту преимущественно своими негативными сторонами.

   Внутренняя драма поэта кажется глубоко личной, но, поставленная в рамки исторического времени, чреватого революционными взрывами и потрясениями, приобретает социальный смысл.

   По делам службы Волкову приходилось бывать в разных уголках края: в Забайкалье, в Приамурье, в низовьях Амура. Об этом можно судить по описаниям, которые во множестве рассеяны в его стихах и прозе, по мелькающим там и сям географическим названиям (нередко они выносятся автором в заголовки стихотворений или читаются под текстом как обозначение то ли места написания, то ли места, посещением которого произведение было навеяно). «География» описаний весьма обширна. Владивосток (стих. «Прохладой веет с океана»), Николаевск-на-Амуре («Заброшен город Невельского», «Памяти адмирала Невельского»), Хабаровск («Фантазия»), Забайкалье («Вьюком», «В дороге»)… Это – не считая станиц, хуторов и посёлков, порой довольно отдалённых и глухих.

   Среди описанных им уголков края – знаменитые «семь смертных грехов», мимо которых, кажется, не прошёл (и о которых бы не рассказал) ни один путешественник, побывавший в Восточном Забайкалье. Так жители Восточного Забайкалья называли тогда семь почтовых станций («станков»), тянувшихся чередой вдоль левого берега Шилки от Сретенска до станицы Покровской (ныне село Покровка Читинской области) – до места слияния Шилки и Аргуни. Станции соединялись вьючной тропой, которая использовалась преимущественно весной, во время ледохода, и поздней осенью, в дни ледостава, когда другого сообщения не было (точнее, когда приходилось выбирать между коротким прямым и длинным кружным путями). Местами тропа проходила на высоте 400–450 метров, в скалах, которые круто, порой почти отвесно обрывались к реке, и, суживаясь до аршина, становилась смертельно опасной для путников, особенно ехавших верхом, а также для тяжело навьюченных лошадей. О «семи смертных грехах» рассказал Н. Г. Гарин-Михайловский, путешествовавший по Забайкалью и Приамурью летом 1898 года. Описание этого уголка Забайкалья, известного в то время далёко за пределами края, даётся в стихотворении Волкова «Вьюком» (впервые напечатано в иркутской газете «Восточное обозрение» – 1897. № 15). В нём поэт с сочувствием писал о неутомимых и бесстрашных тружениках-почтовиках, во всякое время года, в летний зной и зимнюю стужу, нередко с риском для жизни возивших почту в этих нелюдимых, бесприютных местах.

   Об одной из своих поездок – из Благовещенска в станицу Екатерино-Никольскую – Волков подробно рассказал в очерке «Путевые наброски». В Екатерино-Никольской квартировала 3-я сотня Амурского казачьего полка, и Волков, как этого требовала должность заведующего оружием, ездил туда с инспекционной целью. Но очерк, по-видимому, предназначался для журнала «Природа и охота», и, между прочим, содержание его вполне соответствовало профилю этого издания. Он не имел ничего общего с казёнными отчётами о служебных командировках, которые печатались, к примеру, в сугубо официальных «Приамурских ведомостях», издававшихся с начала 1894 года в Хабаровске канцелярией генерал-губернатора. В какой-то мере (не будем переоценивать значение этого факта, равно как, впрочем, и недооценивать его) «Путевые наброски» восполняют пробел, ощущаемый – и очень явственно – при чтении биографического очерка Е. Д. Волковой: в них много невыдуманных подробностей, представляющих безусловный интерес для биографа поэта. Много честных свидетельств автора о самом себе, без какого-либо позёрства, без искусственного выпячивания собственной скромной персоны. Много столь же честных и трезвых свидетельств о нелёгких условиях службы в полудиком краю, ещё сравнительно недавно стоявшем, на взгляд европейца, «в стороне от истории», в стороне от столбовых путей человеческой цивилизации. Не лишены интереса наблюдения автора, относящиеся к бытовой и хозяйственной сторонам жизни местного населения, в особенности казачьего, рассказы о происшествиях на охоте, порой забавных, а порой трагических, услышанные автором из уст самих охотников (между прочим, отнюдь не из разряда охотничьих «баек»), описания собственных удач и неудач автора на этом поприще.

   Близкое знакомство с амурской «глубинкой», для которого поездки по краю открывали широкие возможности, обогащало поэта, насыщая его душу разнообразными, непередаваемо яркими впечатлениями, о чём можно судить по «Путевым наброскам», но ещё больше убеждаешься в этом, читая его стихи. В них много поэтических описаний сибирской природы.

   Порой в них звучит мотив неприятия Сибири – «Дикой страны», где «под снегом глубоким, в глухой тишине замирают святые порывы». Это дало повод рецензенту «Амурской газеты» утверждать, что «сибирская тайга и степи, очевидно, г. Волкову мало знакомы, и потому его поэзия недостаточно характерна, не даёт должного представления о суровой сибирской природе» (речь шла о сборнике «На Дальнем Востоке»).

   Между прочим, рецензент обосновывал свой вывод тем, что «г. Волков – петербуржец, не особенно давно приехавший в Сибирь». В подтверждение приводилось несколько строк из стихотворения «Суровая Сибирь! Тебе я не родной…», которое уже цитировалось нами. Думается, объяснение слишком простое, лежащее, что называется, на поверхности факта. Безусловно, стихотворение больно задевало патриотические чувства читателей-сибиряков, которым адресовался упрёк поэта – столь же горький, сколь и несправедливый: «О мачеха Сибирь, тебя я не люблю за то, что твой народ без сердца и без чувства». Не случайно стихотворение вызвало отклик со стороны горячего патриота Сибири Порфирия Масюкова. В его ответе Волкову есть такие строки:
         Отчизною дана вам миссия святая
         Пролить прогресса свет в страну сибиряков.
         А что же, господа, вы сделали для края?
         Вы пили нашу кровь в теченье трёх веков.

   Это, конечно, полемическая крайность. Стихотворение Волкова, думается, продиктовано минутным чувством, идёт от раздумий поэта о собственной бездомности, бесприютности. Вырвавшиеся в одночасье горькие слова о «мачехе Сибири» искупаются целым рядом стихотворений, написанных в совершенно ином «ключе», отражающих иной ход мыслей о судьбах сибирской окраины России:
         Нужны Сибири рабочие руки,
         Нужны поборники честных идей.

   Верно ли, что поэзия Волкова «не даёт должного представления о суровой сибирской природе»? Нет, тема природы, несомненно, была близка дарованию поэта. Конечно, среди написанного им на эту тему можно обнаружить вполне заурядные стихотворения, подтверждающие, казалось бы, оценку рецензента «Амурской газеты». Но в лучших стихах Волкову нередко удавалось вырываться из плена привычных литературных штампов, добиваться и точности рисунка, и свежести красок. Пример тому – небольшое стихотворение «Байкал» (1890):
         Лучами яркими залитый,
         Блистая нежной бирюзой,
         Спокоен был Байкал сердитый
         В своей постели вековой.
         Но вихрь рванул, сбежались тучи,
         И воздух полон серой мглы…
         И заходил Байкал могучий,
         Вздымая пенные валы.
         Исчез из глаз шатёр лазури,
         Сверкает молний полоса…
         Но знаю я, что после бури
         Светлей и чище небеса.

   К концу XIX века «амурская» тема в русской поэзии оставалась почти неосвоенной. Волков был одним из её первооткрывателей: в меру своего дарования он воспел и красоту природы Приамурья, и подвиги русских людей, осваивавших далёкую восточную окраину страны. Эти подвиги – часть нашей национальной истории. Наследникам их уже поэтому не должно быть безразлично имя «первого амурского поэта».

   Современникам поэзия Волкова казалась несозвучной веяниям новой эпохи, наступившей ещё при жизни поэта, а тем более – социальным бурям начала ХХ века, до которых ему не суждено было дожить. В этом есть доля правды, как и в том, что художественное «видение» его несло на себе печать некоторой «провинциальности», особенно заметной в его небольших стихотворных повестях («Институтка», «Тина»), в рассказах и фельетонах на темы местной жизни. Не вина, а беда поэта, что его короткая жизненная стезя не пересеклась с путями передового общественного движения конца века. Неблагоприятно сказалось на творчестве Волкова и отсутствие общения с профессиональной литературной средой. Но искренность его желания служить добру не вызывает сомнений. До конца жизни поэт остался верен девизу своей молодости, которому всегда свойствен оптимизм:
         Духом не падай! Не всё ж неудачи, –
         Верь мне – успех увенчает труды!
         Жизнь задаёт не пустые задачи,
         Горько начало, но сладки плоды.
         Тяжко ярмо вековых заблуждений
         Давит наш бедный и дикий народ;
         Силой примера, огнём убеждений –
         Вот чем подвинем его мы вперёд.
         («Другу», 1889)

   Не закрывая глаза на некоторые общие слабости поэзии Волкова, не переоценивая её общественной значимости для своего времени, нужно признать, что стихи поэта могут служить ценным материалом для характеристики духовных и культурных интересов Приамурья в конце XIX века, а также тех специфических условий, в которых зарождалась местная литературная жизнь.

   

   Лосев А. В.


   Дополнительно по данной теме можно почитать:

ИСТОЧНИК ИНФОРМАЦИИ:

   Лосев А. В. Избранные труды по литературному краеведению Приамурья / Составление, редактирование, вступительная статья, примечания А. В. Урманова. – Благовещенск: Изд-во БГПУ, 2011.
   Электронный вариант - Коваленко Андрей, главный редактор портала "Амурские сезоны"